Готанда отхлебнул еще виски и покачал головой.
— В университете, правда, кое-что изменилось. Война во Вьетнаме, молодежные бунты по всей стране, Единый Студенческий Фронт — ну, сам знаешь… Я, конечно же, опять выбился в лидеры. Там, где хоть что-нибудь движется, меня обязательно вперед выдвигают. По-другому просто быть не могло. Баррикады строил, в коммуне жил — свободная любовь, марихуана, “Дип Пёрпл” с утра до вечера… Словом, делал то же, что и все вокруг. Потом пригнали спецвойска, всех отловили, подержали в камере немножко… После этого заняться стало нечем. И вот как-то раз девчонка, с которой я тогда жил, затащила меня в молодежный театр — что, говорит, слабо попробовать? Я сперва думал: попробую шутки ради — но постепенно во вкус вошел. Не успел и втянуться, как мне, новичку, роль хорошую дали. Да я и сам уже чувствовал, что способности есть. Изображать других людей, чужие жизни играть… Природная склонность какая-то. Года два в театре провел — и в той, подпольной среде даже стал знаменитостью… Жизнь у меня тогда была — полный бардак. Пьянки, бабы какие-то бесконечные… Ну, да в те времена все так жили. И вот как-то приходят ко мне с киностудии и предлагают: мол, не хочешь ли сняться в кино. Интересно стало, решил попробовать. Тем более, что и роль была неплохая. Сыграл им, помню, такого чуткого и ранимого парнишку-старшеклассника. А они мне — раз! — и следующую роль предлагают. И тут же телевидение сниматься зовет. И пошло-поехало, как по рельсам. Свободного времени оставалось все меньше, и с театром пришлось расстаться. Со сцены уходил — чуть не плакал. Но другого выхода не было. Не киснуть же всю жизнь в подполье! Так хотелось выскочить в Большой Мир… И вот пожалуйста — выскочил. Крупный специалист по ролям врачей и школьных учителей. В двух рекламных роликах снялся. Таблетки от живота и растворимый кофе. Вот тебе и весь “большой мир”…
Готанда глубоко вздохнул. Со всем своим профессиональным шармом. Но все-таки вздох оставался вздохом — очень грустным и искренним.
— Жизнь как на картинке, тебе не кажется? — спросил он.
— Ну, нарисовать такую картинку тоже не каждому удается… — заметил я.
— В общем, да… — вяло согласился он. — Мне, конечно, везло все время, тут я спорить не стану. Но если подумать — я же ничего не выбирал себе сам! Иногда просыпаюсь ночью, и так страшно делается — сил нет… Лежу в холодном поту и думаю. Где она, моя жизнь? Куда запропастилась? Куда подевался тот настоящий “я”, каким я когда-то был? Всю дорогу — сплошные чужие роли: мне их навязывают постоянно, а я все играю да играю. И при этом ни разу — ни разу! — ничегошеньки не выбирал себе сам…
Я не знал, что на это сказать. Что тут ни скажи — похоже, все будет мимо.
— Я, наверно, слишком много о себе болтаю, да? — спросил Готанда.
— Вовсе нет, — покачал я головой. — Хочешь выговориться — валяй, выговаривайся. Я никому не скажу, не бойся.
— Вот как раз этого я не боюсь, — произнес Готанда, глядя мне прямо в глаза. — И никогда с тобой не боялся. Тебе я доверяю. Сам не знаю, почему. Такие вещи не говорят кому попало. То есть, я об этом не говорил почти никому. Только жене и сказал. Все как есть, от чистого сердца. Мы с ней вообще очень искренне все друг другу рассказывали. И отлично ладили. Понимали друг друга с полуслова, и любили по-настоящему… Покуда ее чертова семейка все вверх дном не перевернула. Оставь они нас в покое — мы бы с ней и сейчас замечательно жили. Только она постоянно колебалась в душе… Все-таки ее в очень жесткой среде воспитали. Против семейства и пикнуть не смела. Ужасно от них зависела. Ну, я и… Впрочем, ладно, что-то я заболтался. Это уже совсем другая история. Я только хотел сказать, что с тобой я могу говорить откровенно и ничего не боюсь. Просто, может, тебе все это выслушивать — в тягость?
— Нет, не в тягость, — покачал я головой.
Затем Готанда ударился в воспоминания о нашей лабораторной эпопее. Сказал, что во время опытов всегда ужасно напрягался, боясь сделать что-то неправильно. Потому что потом должен был показать, как это делается, девчонкам, у которых не получалось. И что всегда завидовал мне, потому что я все выполнял спокойно, да не по инструкции, а как сам считал нужным.
Я хоть убей не помнил, чем именно мы тогда занимались, и совершенно не представлял, чему он там мог позавидовать. Все, что я помнил — это как безупречно двигались его руки. Как мастерски эти руки зажигали газовую горелку, как настраивали микроскоп. И как девчонки в классе следили за каждым его движением — так, будто на их глазах совершалось чудо. Я же если и оставался спокойным, то лишь по одной-единственной причине: все самое сложное всегда выполнял он сам.
Ничего этого я ему не сказал. Я просто молчал и слушал.
Через некоторое время к нашему столику подошел одетый с иголочки мужчина лет сорока, с чувством хлопнул Готанду по плечу и раскатисто произнес:
— Здорово, старик! Тыщу лет не виделись, а?
На его запястье поблескивал “ролекс” — столь неприкрыто-пижонского вида, что от неловкости хотелось отвернуться. За какую-то четверть секунды мужчина оглядел меня — и забыл о моем существовании, как только отвел глаза. Таким взглядом окидывают коврик при входе в дом. И даже мой галстук от Армани не помешал ему за эту четверть секунды вычислить: я — не звезда. Они с Готандой обменялись стандартными приветствиями: “Ну, как ты? — Да все дела, дела… — Как-нибудь еще выберемся в гольф поиграть!” — и так далее в том же духе. Затем Ролекс снова с силой хлопнул Готанду по плечу, бросил ему: “Ладно, до встречи!” — и убрался восвояси.